Глава двадцать вторая

Подходил к концу год Свиньи, последние месяцы кото­рого, по древним приметам, могли свести на нет все благопо­лучие весны, лета и осени. Надо было ожидать любой напас­ти: сильных снегопадов и джута, бескормицы и падежа скота… Все хорошее и все плохое предыдущих одиннадцати лет цикла вбирает в себя год Свиньи. Вот следом за ним, начиная новый круг, идет год Мыши. Он считается счастли­вым — и хлеба растут хорошо, и снега выпадает в меру, болезней почти не бывает, зверья всякого в тайге полно. Не всегда, конечно, сбываются приметы, но так уж считалось исстари, так толковали тувинцы 1911 и 1912 годы.
Поездка с Когелом дала Буяну столько впечатлений и радости, сколько не испытал он за все свои шестнадцать лет. И не зря говорят, что за хорошим следует хорошее; вернулась сестренка Суузунма. Всякий раз, вспоминая ее, Буян говорил: «Косы у нее теперь стали длинные, толстые. Красивая   она.   Обязательно   женой   кайгала   будет»
Не все оказалось таким, так это ему представлялось. Подурнела Суузунма, и косы ее тоньше стали, зато сильно потолстела спереди. Может, его глаза обманывали? Да нет, сестра полнела день ото дня…
«Кто же наш зять?» — ломал голову Буян. Эта мысль не давала ему покоя. Но родители помалкивали. Суузунма вела себя странно. Никогда прежде не была она такой молча­ливой, будто даже чем-то напуганной. Иногда казалось, что ее и вовсе нет в юрте — тихонькой, незаметной. Отец с матерью берегли ее, отстраняли от самой мелкой, самой легкой работы, следили, чтобы в руки ничего острого не бра­ла — иголку, ножницы или шило. Выбирали для нее слова понежнее, а куски пожирнее. Еды с жирными кусками у них, понятно, не водилось, но все же Суузунме перепадало что получше. Забеленный молоком чай пила только она.
Время шло. Морозы пока не прижимали, со скотом тоже все было в порядке. Но начались сильные снегопады — день за днем, день за днем.
— Проказы года Свиньи,— говорил Сульдем.
Он велел Саванды и Буяну разгребать неподалеку от аала снег, чтобы скотине было где подкормиться.
Беда все-таки подкараулила их. Чуть только отвели гла­за от скотины, прямо возле зимовья волки задрали единствен­ную дойную корову. Старая Кежикма голоса лишилась, ругая мужа, Саванды и Буяна.
— Я с волками разделаюсь,— успокаивал мать Саванды.
— Мне-то какая радость, если ты их отправишь на тот свет? — не сдавалась Кежикма.— Мясо волчье не съешь. Мо­лока тоже не прибавится.
Саванды все же приметил следы волков. Расспросил у отца, как настораживать самострелы, и расставил несколь­ко штук по оврагу и между скал.
— Никуда не денутся! А шкуры я у Севээн-Оруса сме­няю на чай, табак и материю,— хвалился он.
Несколько дней прошло. Спет как раз свежий выпал. Саванды засобирался.
— Во сне видел, как самострелы ставил. Должно быть, что-то попалось. Надо поглядеть, а то снегом завалит, добы­чу не найдешь.— С этими словами заседлал он Мухортого и отправился.
Где-то после обеда Буян увидел, что Мухортый идет по склону к аалу. Поперек седла что-то лежало. Он по­думал, что Саванды нагрузил на коня убитых волков, а сам, как всегда, топает сзади.
— Саванды акый едет! С богатой добычей! — во все гор­ло заорал Буян.— Я первый увидел.
Все высыпали из юрт. Даже Суузунма, которая должна была вот-вот родить, и та вышла.
— Ну, попался, серый! — обрадовалась Кежикма. Мухортый подошел к коновязи. Поперек седла лежал Саванды. С правой его ноги капала кровь. Крови был полон идик. Выше колена ногу Саванды все же сообразил перехва­тить поясом.
Его окружили, стали расспрашивать. Саванды не отве­чал, только стонал.
Сняли с коня, внесли в юрту. Стрела, едва не задев кость, прошла почти навылет.
— Где наконечник? — спросил Сульдем.
— Выдернул вместе со стрелой.
— О, бурхан!— запричитала Кежикма.
— Вместо волков себя чуть на тот свет не отправил,— проворчал Сульдем.
Он подпалил на костре козью голову, присыпал гарью рану, перевязал Саванды ногу и подтянул ее веревкой повы­ше. Кровь больше не шла.
Проверяя самострелы, Саванды зацепил настороженную тетиву — ошибся местом. Языка у самострела нет, не спро­сит — кто ты, волк или хозяин. Раз — и выстрелил. Ладно хоть в мякоть угодило.
Подвешенная нога успокоилась, боль утихла, и Саванды, постанывая, принялся нахваливать своего Мухортого:
— Золото — не конь! Если бы не он, я бы замерз и уже в потустороннем мире прохаживался… Подошел ко мне Мухортый, лег, чтобы я смог через седло перевалиться…
Имей Мухортый пальцы, Саванды непременно сказал бы, что и стрелу конь вытащил, и ногу перевязал! Сульдем нарочно на то место сходил, где Саванды на самострел напоролся. Не так, конечно, было. Сам Саванды подвел коня к камню.
Ну, а бедолага через некоторое время стал ковылять с костылем.
Год, однако, еще не кончился. Не кончились и беды, нава­лившиеся на аал Сульдема. Уже морозы начали сдавать, как расхворался пятилетний сынишка Саванды. У него горело огнем все тело, обметало губы. Поили малыша струей кабар­ги, варили из корней таволги настойку — ничего не помогало.
— Что за напасть такая! И так еле концы с концами сво­дим, а тут еще болезнь навалилась,— убивались Сульдем с Кежикмой.— И волки голодные мимо нас не пробежали, и Саванды вот разлегся. Теперь хворь привязалась…
«Быжар-думаа! Оспа!..»
Страшная весть.
Во многих аалах болели и умирали дети. И взрослых начала косить болезнь.
Между стоянками прервалась всякая связь.
Сульдем даже шамана позвать не успел — помер малыш.
Буян съездил к Хурбе, чей аал стоял чуть повыше. Рас­строился сосед от дурной вести, пришел горе Сульдема и его семьи разделить.
Похоронили мальчика на солнечной стороне пригорка возле аала. Да что там — похоронили: нагребли бугор снега, положили под него маленького покойника в той одежонке, в какой и был, над могилкой пугало из старой шубы поста­вили, чтобы вороны да собаки здесь не рыли.
В последние дни затянувшегося года Свиньи благополуч­но разрешилась Суузунма. Дочку родила. Напуганные смертью внука, старики назвали ее Адаской[1], чтобы чертей отпугнуть. Лишь бы выросла, решили, а худое имя не беда. И не с такими именами люди живут.
Казалось, снова ожил аал Сульдема. В юрте не умолкал плач маленькой Адаски, но все радовались — голосистая! Кежикма стала в себя приходить. Не велела внучке новую ко­лыбель делать, положила в ту, где все ее дети лежали, в которой все до единого выросли. Хорошая колыбель, с привязанным на счастье медвежьим когтем. Через семь дней у девочки отделился пупок, старуха завернула его в тряпочку и спрятала.
А вот Суузунма никак не могла оправиться, хотя и легко родила. Ослабла совсем. Грудница началась, молоко пропало. Адаску пришлось поить размороженным молоком, запасенным на зиму.
День ото дня Суузунме становилось все хуже и хуже.
Говорила она так тихо, что ее с трудом можно было понять. Отказывалась от еды, даже мясной бульон не пила и все больше слабела. Так радовалась дочке, а тут будто и забы­ла о ней.
Оспа крепко вцепилась в неокрепшую после родов Суузунму и не отпустила… Умерла она, словно уснула.
Еще одна могилка выросла возле аала. Буян глядел на сестру, лежавшую на белом снегу. Нет, ему не казалось, что Суузунма стала, как прежде, красивой, что у нее косы потяжелели. Так было на самом деле. Незрячие, широко раскрытые глаза ее смотрели мимо Буяна, мимо отца с матерью, куда-то в неизвестность… Поскольку умерла она незамужней, ни на седьмой, ни на сорок девятый день не при­ходил шаман, чтобы   поговорить с ее душой.
Как во сне, видел Буян короткую жизнь сестры. Да и жила ли она? Конечно, жила! Иначе откуда бы появилась малень­кая Адаска?
Старики почернели, словно угли, политые водой. Теперь они ждали, когда и внучка уйдет за красной солью, не вери­ли, что ребенок, ни разу не коснувшийся материнской груди, выживет.
Все в аале Сульдема превратились в живые тени. Позабы­ли, что такое смех, разучились говорить… Буяну представ­лялось, что у них теперь два аала. Один — двор с без­молвными тенями, другой — маленькое кладбище с про­мерзшими трупами.
А маленькая Адаска удивляла не только аал Сульдема,— всех, кто жил по Барыку. Она таращила глазки, будто зайчонок, притаившийся под сугробом, кричала так, что в ушах звенело, жадно пила талое коровье молоко… Вот ведь как: давным-давно завалило снегом останки задранной волками коровы, а надоенное от нее впрок и замороженное молоко поддерживало новую жизнь! Девчонка дрыгала ру­ками и ногами в старой колыбели и росла наперекор всему.
Только она и вернула жизнь в убитую горем семью. Толь­ко в заботах о ней и находили старики силы. Только она заставляла держать в руках хозяйство. И постепенно верну­лись в аал Сульдема смех и радость. Все было так, как и должно быть: не жизнь рождает человека, а человек жизнь.
Всего, что свалилось на эту семью за короткое время, хватило бы не на один аал. И уже забываться стали страшные, горькие дни, отступила от Барыка оспа, все становилось на свои места. Оказалось, не все…
Первым узнал про это Хурбе. Ему рассказали, что волки зарезали кобылу в табуне Мангыра чейзена. Не обеднел бы, наверное, правитель от этой потери, коней у него — в степи не вмещается. Сам же чейзен рассудил иначе. Узнав, что в табуне той ночью пастушил Хойлаар-оол, он примчался на стоянку и собственноручно чуть не до смерти избил парня шаагаем.
Несколько раз порывался Хурбе сообщить об этом Сульдему и все откладывал. Придет к нему в аал, увидит Адаску, стариков, которые лишь возле нее и оживали, смол­чит и отправится к себе… И не сказать нельзя. Ничего другого не придумал, как Анай-Кару к соседям послать. Та живо собралась и выложила все Сульдему.
Видно, закалило горе старика. Выслушал он Анай-Кару, свернулся, словно еж.
— Буян! Съезди за братом.
Привез Буян на Мухортом Хойлаар-оола. Плох он был. Такой же, как отец после пыток чейзена. Сульдем снова Буяна отправил:
— Съезди за Соскаром.
Соскар пришел пешком. Да не один — с женой. Семен Лукич в этот раз коней ему не предлагал — не те времена. Теперь Домогацких в Соскаре не нуждался. Вышвырнул верного своего работника, словно пустой ящик из-под товара. Это Сульдема не удивило. Он понимал, что Севээн-Орус — тот же Мангыр чейзен, только говорит на другом языке.
Птенцы, оперившись, покидают родное гнездо. Дети Сульдема собрались вокруг родительского очага. Отец решил больше не отпускать их. Да, он хотел счастья своим детям, но вынужден был отправлять их из аала. И что же? Суузун­ма, увезенная в услужение к китайским торговцам, лежит в могиле. Хойлаар-оол за все труды на своего тувинского бая едва в живых остался. Соскар жилы тянул на русского богатея — и тоже ненужным стал…
Время не считается ни с чем. Оно идет и идет. Снова наступил Шагаа, радостный праздник, возвестивший о на­ступлении нового, 1912 года, года Белой Мыши. И при­шелся он на середину февраля. Чему еще верить, если не обычаям и приметам? Беды, несчастья, болезни миновали. В новом — счастливом — году жизнь обещала добрые перемены.
Если бы все приметы сбывались…
Одними обычаями не проживешь. Новый год принес новые заботы.
Зима повернула к теплу, начал таять снег в горах. Опять
перекочевка. Снова перебрались на стоянку у Барыка. Тя­жело было покидать зимовье, оставлять родные могилы. Особенно   убивалась   Кежикма — ни   за   что   не   хотела уезжать.
У Сульдема голова от раздумий вспухла. Собрал он своих сыновей. Все мужчинами стали. Что же теперь, всем вместе и сидеть сложа руки? Работать надо. Хоть плохонь­кую юрту Соскару поставить, раз он семейный стал. Была бы корова… Нет коровы. Стало быть, и молока нет. Значит, больше проса сеять придется, Адаска к осени уже кашу есть будет. Сеять, конечно, надо. Но где взять семена?
Болела голова от забот у Сульдема, но он не унывал. Ему было хорошо оттого, что вся семья собралась вместе. Пусть голодные, оборванные, но вместе! Соседи посмеивались. Сульдем, говорили, свое прав­ление создал, амбын-нойоном сделался. Старику нравилась эта шутка. Он решил твердо: больше сыновей от себя не отпускать. И казалось ему, нет такой силы на свете, которая смогла бы помешать его решению.




[1] Адаска – Никудышная.